Судьба или выбор? - beWriter.ru
Шрифт
  • Roboto
  • Serif
-
Размер
+
-
Отступ
+
Сбросить

Судьба или выбор?

Историческая проза

Проигрался, опять! И кому? Поганому офицеру той самой злосчастной Третьей! Ай да Пушкин, ай да демоново отродье! Сволота ты эгоистичная, Сашка. И ничего святого в тебе уже не осталось. В голове темным роем бегут по кругу мысли: реплики, стихи, булавки, которые так больно впиваются в нежную кожу его милой супруги; вечный, не проходящий угар от вина и табачного дыма папирос в плесневелых кабаках. А они ведь все еще надеются: на молодого поэта, товарища, друга. Что при первой возможности скрылся побитой собакой от угрозы лишиться мягкой перины в ссылке и маленькой коробочки чернил. Возможно, писал бы даже кровью стихотворные кляузы на этих моральных уродов! Строчил день за днем, срывая яростно месяца в попытке угнаться за внутренним гением. Ай да Пушкин… как долго ты еще будешь обманывать людей своим непобедимым видом?


Правильно говорил тогда Барон: «Нельзя, Француз стоять в стороне, когда народ там, под плитами власти загибается. Я, может, и слабак, да, жалкий поэт без гроша за душой и характерного стержня, что у тебя. Но сердце бьется от страха и отчаяния в тысячу раз сильнее! Не могу стрелять – словом помогу, костьми лягу! Но помогу убить проклятую романовскую клячу!».


- Ах, братец Дельвиг,- спокойно вздохнет и улыбнется, будто внутри не свербит ничего, не дрожит. От того, что страна загибается; что сам он в ней, вместе с ней, задыхается от дыма и продажности, от того, как легко с каждым разом падает все глубже и глубже на то самое дно лицемерное, из которого скоро точно не выберется. – Неужели всерьез решил убить гадину? А коль на ее место другая придет? Тогда же как: словом, аль пистон одолжить?


- Ну тебя, братец Пушкин,- вздыхает Дельвиг как-то измученно,  но по-своему ласково, как будто и правда братья, и Сашка – младший, кудрявая крошечная обезьянка, своим задором рушит все взрослые проблемы. Только вот скорее просто стену от них возводит каменную, как те, что в лицее хранили его корявые первые стишки и девичьи стоны от учителей. – Так ты ничего и не понял.


Теперь он сам выходит с поля боя проигравшим.  И ничего горше никогда в своей жизни он не испытывал. Все клянут его имя и боготворят одновременно. Белинский с отеческим укором все неустанно талдычит: «Прорвемся, Сашка, я тебя в обиду не дам». Да только вот этот самый Саша – почти Александр Великий литературного гения – при первой же возможности жизнь свою впустую растрачивает. Вот и сейчас: проигрался, сука такая, а деньги все же жалко больше, чем ту судьбу, которую на кон поставил.


Жанно теперь сгниет на севере. Умрет – будто и не было его любимого Ивашки. Пушкин смеется, а по ночам на стену лезет от тоски и собственной глупости. Ах, Пущин, любимый друг, товарищ! Сердце мое с корнем вместе с тобой на каторгу улетело. Разодранною маленькою птахой. Тебя собою заслонить от свиста пуль. Декабристов казнят и милуют. Тося в драном камзоле и сломанных очках руками дрожащими сжимает альманах. Кюхля клянет и обнимает в письмах почем зря. Молит и ненавидит, и Пушкин знает, что заслужил, но уже в следующую секунду забывает обо всем, что было будто в другой жизни.


Сам клянет на Булгарина, смеется. Ах, польская свинья, ляховский прохиндей! Пригрелся под боком у Бенкендорфа . И все стучит на литературную элиту, ворует ценные строчки и к себе в журнал пихает, как хомяк зерно за обе щеки. Ух, крыса подвластная! Весь их скромный литературный кружок (исключительно по столичным меркам) нахваливает молодого бунтаря, в ноги ему падает. Написал на правительственного агента, ох, как низко опустил журналиста, презирающего настоящее искусство. Пушкин толкается с ними толстыми гранеными стаканами  и пьет до дна уже не вино – водку. Лишь бы только из памяти все это вытравить.


А чем он их лучше-то? Пока Гоголь и Тургенев пожинают плоды своего только-только начавшегося творчества и вместе с мужиком Некрасовым его по плечу дерзко хлопают, а все дрожат, гении-литераторы, он втихушку, как француз-перебежчик Николаю в ноги падает. Отвешивает поклоны самому Императору, практически богу, кукловоду, который нити свои – прутья стальные – ему предложил. А Пушкин как-то и не отказался. Что там, какой-то Бенкендорф и бессмысленные доносы Фаддея Венедиктовича. Пушкин еще в утробе прослыл гением; променял черт кудрявую шевелюру и звонкий поэтический напев на рога и козлиные копытца диавола, значит, и служить будет только истинному Фаусту.


Может, он и, правда, лучше. Александр Сергеевич, голубчик, вы ведь не со зла это все, а от безысходности? Денег нет, любовь не греет, а жизнь медленно катится под тот самый бугор в Царском селе: где их щуплый Кюхля прятал медовуху от коменданта; где пели песни и назначали дуэли; где Барон им дрожащим шепотом читал стихи, а они – все до единого – мурашами до копчика покрывались. Будет вам, Николай Васильевич. И ты, Иван, тоже не робей! Я – всего лишь Пушкин. Такой же глубоко внутри поломанный, как и все вы.


Булгарин со своей «Библиотекой»  тихо-мирно поживает и на устаревшие лицеистские шуточки внимания своего не растрачивает. Пишет, конечно, за живое задевает. И прохиндей, Александр Сергеевич, и балагур пропитой. Откуда ж там взяться таланту? Нет, Пушкин не гений. Просто вор и гуляка, который жизнь свою по пятиалтынному растрачивает. Пушкин, может быть, тоже пыл бы поумерил. Написал памфлеты, десяток анекдотов, и хватит. Только сука эта правительственная на святое покусилась. Годунова! Украсть изволила!


Да, Сашка Пушкин и сволочь, и дрянь. Жену не любил и никогда уже не полюбит эту бледность кожи, смиренность и тонкие дрожащие пальцы. Он пьет и громко обругивает все на свете, бьет стаканы о полированные столы литературных сообществ. Ему рукоплещут, а он, как суккуб – тянет и тянет, большего хочет. Будто дыра та черная – всю вселенную в себя захватить и не подавиться. Но она, его прелестная муза, больная, измученная – в словах и рифмах – ложится на мятый пергамент. И он, мужчина, нет, Голиаф, или раненый зверь, за нее перегрызет горло любому.


Булгарин ворчит и мерзко шепчет про Ванечку и вспоминает Чаадаева, сгинувшего и всеми покинутого. Пышет поляцкими проклятиями  и стреляет глазами поросячьими, ой, как стреляет! А Пушкин махнет снова чарку, да вытрет рот дырявым рукавом. Вот он я, поэт! Смотри, коленопреклоненный, полицейский Фаддей. Смотри и знай: мой Годунов! И вся литература – моя! Жил с ней в крови, драл за нее вены и рвал глотки. И еще сто лет так же проживу и тебе назло не поперхнусь.


Только теперь вот кость встала. Поперек души, и не дает дальше двигаться. Пушкин к тридцати уже постарел. Сидит в пыльном кабинете, аки крыса канцелярская, и пишет, пишет. В голове горит от ненависти и жалости к себе, к этим стихам, что кровавыми линиями расходятся по ладоням. Гений потихоньку вырывается на свободу, убивает. Как будто осталось еще на этом жалком теле живое место. Дельвиг, его славный, измученный Тося, в горячечном бреду писал ему, выводя дрожащими пальцами замысловатые литеры. Пушкин плачет и пишет в ответ. Одну сотню писем, две. «Прости. Прости меня, моя отрада, что не уберег. И сердце мое вместе с тобою отходит сегодня туда, в холодную темноту. А помнишь, Тося, как я, ты и Жанно подкладывали Франту любовные записки, твоею рукою, твоими словами и чувствами наполненные? Безбожники, право. Шутники окаянные. За то и поляжем. А ты, мой храбрый барон, не жди своего Обезьяну. Нам изначально идти разными путями».


Вильгельм видеть его не хочет. Стихи они, конечно же, пишут. Вот как раз подошла и очередная годовщина. Только строки Кюхли ядом сквозят и ледяной неприступностью Шлиссельбурга. Пушкин и сам не чужд ссылкам. Только вот душу они его не запятнали, разум не помутили. Лишь развратили и без того чернушное нутро эгоистичного ребенка. Вильгельм от злости и обиды его к черту шлет. Но прощает, боже, прощает! Ненавидит и все же пишет. И Сашка мятые дешевые листы зацеловывает, будто иконы в храмах. Вот она – его великая радость и погибель. Вот он – крест, что ему совсем недолго осталось нести.


Александр Михайлович губы кривит в усмешке, когда узнает, что Пушкин выкупил «Современник». Голову клонит, но не качает ей от досады, как в лицее все преподаватели делали. Знает, натура пушкинская переменчивая, взбалмошная. Чего взбредет в дьявольскую кудрявую головушку – даже клещами не вытащишь. Горчаков весь в делах и государственных заботах. Агентуру не одобряет, но и перечить не смеет. Все же не часто увидишь дорогого друга в стенах темной канцелярии.


- Что жена-то скажет, Александр Сергеевич?


Постарел Франт. Выправки военной не растерял, а седых волос на некогда золотой шевелюре прибавил. Стрижен коротко, очки на переносице. Взгляд угрюмый, но такой же горячий. Пушкин греется его глазами, смотрит и налюбоваться не может. Вот оно – его отражение, полная противоположность. Но до чего же любимая и родная. Эх, завернуться бы сейчас в лицейскую простынку, да на кровать к Горчакову, старшему брату, запрыгнуть с горячностью мыслей и петь, и шептать долго-долго, почти до утра. О птицах и лете; о ненавистном долге и кухарке Дарье, что вечно на Сашку заискивающим взглядом смотрит и краснеет, тоже мне, девица! О страхе и смерти, о дружбе, о ненависти. Франт он же свой, добрый, строгий и родной. Теплый, как трава на солнце и такой же хваткий, как репей. Ему все можно: и жизнь доверить, и секреты продать, и в рабство отдаться.


- А шут с ней, Александр Михайлович,- смеется Пушкин, громко, прям уши закладывает.- Налей-ка ты лучше выпить, Горчаков. Соскучился я по старому брату.


Видит все Франт. Показную радость и груз, который уже никто не снимет. Бледные щеки Наташи его на балах и мероприятиях светских преследуют, как и дорогие платья уже жены поэта. Пушкин с себя все последнее ей отдает. Хотя нет – есть еще проклятое искусство. Горчакову его искренне жаль. Не понял до сих пор его радостный Сашка, балагур и весельчак, на что жизнь ему была дана. На что тратиться надо было, а что навеки запереть во глубине да хоть все тех Сибирских руд. Он знает, что Пушкин не по делу пришел. Не такой уж Горчаков и Франт еще, чтобы к нему поэты от самого Императора захаживали. Тут другой интерес. Материальный опять, никогда политический.


- Эх, Алексашка,- вздыхает подавленно Франт. – Совсем тебя муза твоя погубила.


- А ты дай полтину, она меня обратно к жизни вернет,- хмыкает Пушкин. – Или хоть за зуб пятиалтынный заложи. Душит меня, Сашка. Делать что-то надо. А денег нет как нет. Может, я его еще восстановлю, «Современник». Кому же будет от этого грустно? Ты долги получишь, Наташа – новые туалеты каждую неделю.


- Присказка, братец Пушкин, наших учителей достойная. Нет, Обезьяна. Кончилось великое время. Начинай-ка ты сам свою жизнь устраивать.


- Может, ты и прав, старший брат. Может, все вы были правы.


Гнутая спина и дрожащие колени к двери ринутся плавным потоком. Горчаков посмотрит в спину. Вот, тянется рука уже очередные векселя достать, расписаться. Хоть весь мир отдать, только чтобы черт его кудрявый вновь смеялся. Повернется Сашка. Глаза пустые и мокрые. Улыбка чистая, настоящая. Пальцы и мысли в раздрае. И горячее сердце по-прежнему бьется. Ай да Пушкин, ай да сукин сын.

1
Рейтинг
+ Нравится
48
Просмотры
 Вам нравится эта работа!
?
Автор
?
Отменить
Загрузить комментарии